Лекция 2. Есть ли будущее у литературы?

                                                            Часть 2


         В последнее время (вот уже около пяти лет) во Франции не перестают звучать такие категорические заявления, как «всё есть математика», «всё есть литература», «всё есть физика». Как представляется, это далеко не просто рекламный ход, но и сигнал недостатка обобщающего знания (что на языке Бальзака и есть «абсолют»). Мы сталкиваемся с очень большим и разнородным информационным потоком, разнородная информация не складывается в единую картину мира. Химия, на которую возлагал особые надежды Бальзак, как и другие естественные науки, претендовать на преодоление этого гносеологического кризиса, то есть на своё господствующее положение сейчас уже не может. Можно предполагать, что на ответ на исторический запрос, то есть на заполнение образовавшейся познавательной лакуны будут претендовать науки, обладающие, так сказать, «глобальной абстракцией», то есть непосредственно занимающиеся «числом» и «словом» – единственный познавательный арсенал, который сущностно уподоблен космическому бытию в его человеческом и надчеловеческом. То есть на положение сверхнаук будут в первую очередь претендовать математика, филология (уточним, что поскольку языкознание несколько выдохлось, исчерпало себя в мощном рывке структурализма, остаётся собственно литературоведение) и философия как философия языка. Для подтверждения нашей мысли обратимся к конкретным примерам, которые представляются нам наиболее показательными. Для начала возьмём математику в лице одного из крупнейших на сегодняшний день её представителя во Франции – обладателя самой престижной в области математики награды – фельдцевской премии, до недавнего времени (на протяжении 8 лет – с 2009 по 2017 годы) главы входящего в структуру Сорбонны Института математических исследований имени Анри Пуанкаре – Седрика Виллани. Господин Виллани замечателен не только своими научными открытиями, но и тем, что на протяжении уже многих лет настойчиво и, как представляется, успешно пропагандирует свою дисциплину под лозунгом «Всё – математика». Для такого утверждения господин Виллани, безусловно, имеет целый ряд весомых оснований. Во-первых, математика следует путём не опытного, но абстрактного познания (что, подчеркнём, соответствует особенности мышления современного человека), во-вторых, математика способна распространять себя на другие науки: физику, химию, экономику, географию, биологию  (укажем, что сам г-н Виллани занимается проблемами на стыке математики с химией, а также с физикой и экономикой, а также не перестаёт указывать, собственно математика не ограничивается алгеброй и геометрией, но включает в себя астрономию и музыку). То есть, по представлениям Виллани, математика, синтезируя и переводя в свой знаковый код другие области знания, способна разрешить проблемы самого разного порядка, как и отвечать на все – начиная с космических и заканчивая конкретно бытовыми – вопросы. При всём этом, талант Виллани заключается ещё и в том, что он понял: чтобы внушить людям веру в идеальный план мысли, то есть чтобы математика воспринималась как сверхнаука, её собственного языка – языка чисел, формул, схем – недостаточно. Для укрепления положения математики и её влияния г-н Виллани активно использует дискурс самых разных искусств: живописи (на лекциях приводит примеры картин), кино (в 2014 году им создан киноклуб «Совпадающие миры») и, что в данном случае для нас важно, – литературоведения (достаточно сказать, что г-н Виллани выступал с публичной лекцией «Математика и поэзия», главными положениями которой являлись утверждения о том, что они обе участвуют в воссоздании мира (одна воссоздаёт мир с помощью слов, другая – формул), как слова, так и математические знаки в различных контекстах имеют потенциал бесконечного смыслового обогащения, и математика и поэзия стремятся к определению всего универсума, математическим формулам можно уподобить упорядоченность поэтической формы – строфика, ритмика, размер и т.д.). Согласно Виллани, математика схватывает «саму сущность вещей, мира, метафизическую структуру универсума». Однако самое интересное, что в случае с Виллани работает бальзаковская, а по существу, романтическая установка. Виллани понял, что для закрепления ведущего положения математики ему нужно написать текст – интригующий и понятный многим, текст, в основу которого будет положена его собственная жизнь исследователя и в котором он будет одновременно и героем, и автором. Г-н Виллани привлекает уже одним своим литературным видом, притом что он позволяет себя рассматривать, давая своей внешностью, поведением и высказываниями основания для разных литературных сближений: на романтический манер волосы до плеч, дендизм в стиле Уайльда, согласно его признаниям, в детстве приступы астмы и чрезвычайная застенчивость, вдали от детских развлечений – детали, позволяющие публике сближать его с Марселем Прустом. Наконец, Виллани – автор четырёх романов («Живая теорема», «Математика в свободе», «Кулисы созидания» и др.), в которых он воспроизводит своё движение к математическим открытиям, когда наука становится самой жизнью, в результате получающей художественную форму. В этих романах занятия математикой представлены и в бытовом контексте, и как глубочайшие тайны работы познающего сознания, и как лирическая, поэтическая сторона прозаического существования – вдохновение, наитие, мечтание и т.д. Иначе говоря, в своих книгах Виллани говорит о том, как математика исходит из его жизненного опыта и его в себя вбирает. В целом вся публичная активность Виллани образует собой историю гения, который благодаря математике получил власть над преобразуемым им силой науки/письма миром. Конечная цель усилий Виллани – заставить людей понимать, что математика есть не нечто изолированное, но имеет прямое отношение ко всему, что окружает человека, по его собственным словам, «мир написан в математических символах». Таким образом, в личности Виллани мы имеем феноменальный пример установления математики как универсального кода, вера в который укрепляется посредством литературы как претензии на Авторство себя.

         И здесь логично перейти к Антуану Компаньону с его заявлением, которое также и моё, «всё – литература». Опираясь на романтические идеи, Компаньон буквально в каждом своём публичном выступлении делает акцент на неограниченных возможностях литературы в познании человеком себя и мира. Кроме того, Компаньон доказывает, что в настоящее время все без исключения дисциплины нуждаются в литературе и, что можно отчётливо наблюдать, становятся всё более и более литературными (точные и естественные науки, как и гуманитарные, всё активнее прибегают к языку литературы и делают ставку на создание на основе изучаемых объектов «истории» как связанного текста, объединённого доминирующим шифром – формулой, биологической или химической реакцией, природным явлением, – показанном благодаря расширяющему информционно-смысловое пространство языку в их процессуальности и глобальности). «История болезни», «история того или иного биологического или физического учения» или той или иной «математической теории» – всё имеет литературный характер. Тот же Виллани, рассматривая развитие математической теории о газах, прибегает к метафоре – «прирученная случайность», говоря о том, что усилия математиков направлены на уточнение беспорядочного движения миллиардов молекул газов; в этом метафоре схвачена логика движения математической мысли, литературная метафора у Виллани (что показано им в его книгах) помогает организовать, направить математическое мышление. Если же брать гуманитарные дисциплины, здесь влияние литературы абсолютно: можно согласиться с убеждением Компаньона, что в настоящее время в таких науках, как психология, социология, философия, экономика и т.д., доминирующее положение занимает теория субъекта, которая связывает личностную идентичность и нарративность, личность (идентичность) и литературу. По словам Компаньона, «эта доминирующая теория посвящена субъективности, «я», выстраивающему рассказ о жизни, повествование о себе». С отсылкой на Рикёра – это «нарративная реконструкция жизни». Из примера Компаньона: для того, чтобы быть успешными, политики должны создавать своё повествование, сочинять историю-проект своего социального и исторического превосходства (недостаточность такой повествовательной модели чревато политическим провалом), поскольку сейчас политическое действие воспринимается в манере повествования. Политик должен предложить «национальную историю как повествование (récit), упорядоченную его действием». (Доказательством актуальности этой проблемы можно считать курсы лекций заведующего кафедрой «История власти западной Европы 13-16 веков» Коллеж де Франс Патрика Бушерона, в частности, курсы, читаемые им с 2016 по 2020 имеют название «Политические вымыслы» (Fictions politiques) и «Изобретение политики (2): повествование и опыт», его цель «рассмотреть нарративное воздействие отправления власти, которая связывает искусство управлять и искусство рассказывать», в нём доказывается, что всякая власть оформлена в повествование, любая власть «становится в полной мере действенной только с того момента, когда она по-новому сориентирует повествования о жизни тех, кем она управляет».) По верному замечанию Компаньона, высказанному им на лекции в «Высшей коммерческой школе Парижа» в 2012 году «Литература – это выгодно» (La littérature, ça paye), рассказ о какой-либо практической деятельности может обгонять саму эту деятельность, становясь таким образом направляющим и оптимизирующим условием, обеспечивающим успешность предприятия или эксперимента. То есть, чтобы успешно осуществить какое-либо дело, нужно его написать.

         Итак, сегодня мы имеем дело не с отходом от бальзаковской (шире – романтической) парадигмы познания, но возвращением к ней, где литература закрепляется в положении сверхзнания. В начале XXI века, как и в начале XIX, литература становится достойным ответом человека на ситуацию распавшегося, фрагментарного, а значит, ущербного, недостаточного знания. Однако такое доминирующее положение литературы сегодня принимается не всеми и не настолько однозначно, как это было в XIX веке. Возникает два главных вопроса. Первый из них заключается в положении литературы относительно других видов искусства, в первую очередь, кино – насколько литература может конкурировать с ним (в конечном итоге ответ на этот вопрос упирается в то, какой инструмент познания – «язык» или «подвижный образ» – более совершенен). Второй вопрос более сложный: что мы в первую очередь подразумеваем под литературой. Думаю, что ответ здесь будет однозначный: говоря о литературе как о глобальном знании, заключённой в слове истине и красоте, мы в первую очередь подразумеваем классику, великих поэтов и писателей, чьё творчество представляет собой неповторимые образцы художественного языка и мудрости: Пушкина, Шекспира, Гёте, Гюго и т.д. Казалось, в конце XX – начале XXI века Европа пребывала в ситуации ожидания, которое в конечном итоге не осуществилось: в момент исторического сдвига, смены эпох общество ожидало от национальных литератур появления шедевров, которые были бы достойным продолжением той классики, которая начинает постепенно осознаваться как факт культурного прошлого. Но этого ожидаемого чуда так и не произошло и теперь мы ясно понимаем, что произойти не может. По объективным причинам современная литература не может конкурировать с классическими образцами. Современная нам литература конца XX – начала XXI века не выполняет ту познавательную, ценностно-определяющую, смыслоорганизующую, наконец, миромоделирующую роль, которую успешно выполняла литература романтизма (в широком понимании этого термина, то есть включая и модернизм, ещё до середины XX века, позволю себе заметить, что великая мирового значения французская литература заканчивается творчеством таких гениальных писателей-философов, как Сартр и Камю). Приходится констатировать если не упадок, то снижение уровня современной литературы (словами того же Компаньона, сказанными им в речи на вступление в должность заведующего кафедрой «Французская литература нового и новейшего времени: история, критика, теория» (ноябрь 2006), литература долго «инсценировала свой конец в продолжительном пышно обставленном суициде, как тогда, когда хотят от себя избавиться, потому что слишком долго живут»). Я бы сказала, что литература перестала доверять самой себе, как бы оказалась в ситуации исчерпанности своих возможностей (в первую очередь, реконструирования, смысловоплощения бытийности). Как представляется, в XXI веке эта недостаточность литературы как глобального смыслопорождения и мироорганизации будет восполняться литературоведением, которое должно будет взять на себя все те главные функции, которые раньше принадлежали в первую очередь литературе – философскую, аксиологическую, этическую, в целом целе- и смысло-полагающую, так же как и словотворческую (без чего иное невозможно) в условиях становящегося и активно проявляющего себя коллективного и отдельного, личностного сейчас-бытия. То есть та тотализирующая роль, которую Бальзак закреплял за литературой, на наших глазах переходит на литературоведение. В нынешней ситуации такое перемещение центра тяжести на литературоведение жизненно важно. В условиях упадка современной литературы голос литературных шедевров – классицизма, романтизма, модернизма – заметно ослабевает, поскольку становится невнятным, трудно постигаемым. Возьмём довольно простой пример: язык, которым мыслила литература XIX, более конкретно, русская классическая литература нам невнятен, поскольку слишком далёк от того языка, которым мыслит наша современность. Вот один из примеров:

                    «…Бежите в ужасе того, кто с первых лет

                    Безумно погасил отрадный сердцу свет <…>

                                                    …внемлите брата стон,

                    Несчастный не злодей, собою страждет он.

                    Кто в мире усладит души его мученья?

                    Увы! Он первого лишился утешенья!<…>

                    Взгляните – бродит он с увядшею душой,

                    Своей ужасною томимый пустотой,

                    То грусти слёзы льёт, то слёзы сожаленья.

                    Напрасно ищет он унынью развлеченья…»

«Отрадный сердцу свет», «внимать», «страждать», «усладить», «утешенье», «увядшая душа», «томимый», «унынье» – наше время если даже и понимает значение этих слов, то нисколько ими себя уже не мыслит. А ведь это Пушкин, стихотворение «Безверие» (1817). Тексты классики уходят, ускользают от нас, не проникают в нашу мысль. Но, как было сказано, достойной замены этой классической литературе у нас нет. Поэтому главная задача литературоведения – сделать со-временными, поставить перед читателями сегодняшнего дня шедевры прошлого. Литературоведение становится важнее самой литературы, поскольку оно устанавливает связь «тогда» и «сейчас», устанавливает необходимые для восприятия классики интерпретативные подходы. Конечная исследовательская и одновременно преобразующая цель (как раньше у литературы) – «покрыть» всё языком литературоведения, создать абсолютный текст миробытия из знаков филологической науки. То есть запрос на литературоведение будет колоссальный, но другой вопрос в том, насколько филологи сумеют ответить на этот запрос. Итак, вывод, к которому я прихожу, можно считать в некотором роде провидением: «Через сто лет литературы в традиционном её понимании не будет, будет главным образом научное постижение литературы, то есть литературоведение. И тогда литературоведение будет больше, чем литература».

         Путь, по которому мы должны двигаться, будет подсказан нам самим языком как живым, подвижным, всегда изменяющимся, всегда возрастающим воплощением духа. И это также есть опыт романтизма, который по своей сущности есть опыт обновления и в этом его обновлённом виде присвоения языка. Успех письма Бальзака, как и многих романтиков, намного зависел от того, насколько он как автор мог расширить смысловое поле слова, а следовательно, и его возможности проникать в суть вещей, иначе говоря, насколько он мог аккумулировать в слове разные значения, которые в своей множественности могут бесконечно, неиссякаемо его подпитывать. Подобно романтизму, на современном этапе литературоведение столкнулось с необходимостью преодоления стагнации, законсервированности языка. Всегда сохраняется искушение загнать язык научного исследования в уже пробитое русло, поскольку движение в ещё не освоенное – языковую свободу – всегда сопряжено с огромной ответственностью и требует решимости на риск. Бальзак, Стендаль, Флобер демонстративно революционны, практика письма каждого из них эпохальна именно в силу её уникальности. На современном этапе задачу возможного преодоления всякого окостенения языка гениально решил Фуко, который в своих трудах демонстрирует возможность вбирать, объединять, покрывать собой как пишущим множество разнородных дискурсивных практик, преодолевая замкнутость каждой из них и одновременно не подавляя их волевой авторитетностью критика. Сегодня опыт Фуко небезуспешно пытается повторить, и что наиболее примечательно, в сугубо языковом уклоне, Франсуа Жюльен – профессор университета Пари-Дидро, директор Института современной мысли и Центра Марселя Гране, обладатель Большой премии Французской Академии по философии 2011 года. Успешность философского опыта Франсуа Жюльена объясняется несколькими причинами: по первой научной квалификации специалист по китайской и японской культуре, – он удачно оказывается вне традиционного европейского философского мышления, во многом опирающегося на уже понятийно законсервированные учения начиная с античности; защитивший докторскую диссертацию не только по философии, но и по литературе (то есть имеющий филологическое образование), что позволяет ему успешно проводить ревизию разных философских систем через определённо выделенный словесный мысле-образ, становящийся ключом-концептом, наконец, à la mode мыслящий знание как развивающееся на границе философии, литературы, искусства, а также практики культуры как целеполагания социума. Предлагаемая Жюльеном обращённая к современному человеку «философия жизни» есть не что иное, как философия языка в его предельной экзистенциальной активности, понятого как обязательное этическое основание и более того претендующего на то, чтобы стать новой европейской верой (показательно название его труда, вышедшего в этом году (38-ой по счёту книги) «Возможности христианства. Но если не проникать туда с помощью веры»). Для того чтобы продемонстрировать принцип движения исследовательской мысли Франсуа Жюльена, я обращусь к его публичным лекциям, которые он читает уже несколько лет по приглашению Национальной библиотеки Франции, а более конкретно, к наиболее, на мой взгляд, показательной из них «От удовольствия к наслаждению», прочитанной в декабре прошлого года (Du plaisir à la jouissance, mercredi 6 décembre 2017). Основная идея, развиваемая Жюльеном и объединяющая его труды, заключается в следующем: эффективная, продуктивная активность отдельно взятой жизни напрямую зависит от того, насколько человек в своём сознании восстановит значимые ресурсы слова, которое в его смысловом расширении может вместить его эмоционально-чувственный и одновременно духовно-интеллектуальный опыт. Жюльен умышленно берёт два синонимичных слова, близких, но не однозначных. Точкой отсчёта, начинающей движение философской мысли, становится толковый словарь Petit Robert, в котором обозначены близость и различие значений слов. Таким образом, задаётся цель – выяснить, почему в языке существует два слова, обозначающих, казалось бы, одно состояние. Для этого нужно настолько уточнить, то есть развить, углубить их значение, чтобы был очевиден «разрыв» (по Жюльену, «скачок») между ними, который делает из них определение сущностно различного внутреннего опыта. Эта работа над языком, то усилие, которое мы делаем, выясняя, что такое «plaisir» и что такое «jouissance» и будет нашим духовным становлением в переходе от первого как менее совершенного ко второму как более совершенному. В своей работе Франсуа Жюльен задействует и чисто лингвистические приёмы, показывая, например, что слово «plaisir» имеет антонимы, а слово «jouissance» нет, «plaisir» может быть направлено на что-то, возможно «plaisir à», тогда как «jouir à» невозможно, то есть не может быть ни на что внешнее направлено и т.д. И далее – расширение значения приводит к констатации их различия: «plaisir» слово-состояние, имеющее целый ряд ограничений, то есть связанное, оно зависит от внешних условий (удовольствие от чего), ограничено во времени, его возможно членить, то есть оно может проживаться в большей или меньшей степени, у «jouissance» эти все привязки оказываются сняты, оно само в себе, независимо от внешних условий и времени, с которыми оно не связано, обладает интенсивностью, полнотой, абсолютностью, внутри которых снимаются всякие противоречия и преодолевается неизбежная лимитированность «plaisir». Чем больше увеличивается смысловой разрыв между ними, тем очевиднее становится необходимость напряжения – интеллектуального и морального – в стремлении достичь «jouissance». Главным препятствием является «удовлетворение» (le contentement, la satisfaction) как главные цели «удовольствия». Следовательно, чтобы перейти к «наслаждению», мы должны пожертвовать «удовлетворением», которое всегда временно, неполноценно, то есть должны изменить ценностно-смысловые ориентиры, то есть отречься от временного, всегда связанного чувствами «plaisir» и прорваться в экзистенциальную свободу «jouissance», когда субъект постигает свою «отмену», «упразднение», то есть открывает новые возможности пребывания себя в мире, становится больше себя самого («jouissance» – возможность оказаться «вне удовольствия», «вне себя», «вне субъекта», «вне ограниченности, разделения»). В целом это есть отталкивание от ограниченности «я», превосхождение себя, по Жюльену, скачок из жизни в экзистенцию. Нельзя не заметить некоторого возвращения философии Франсуа Жюльена к основам стоицизма, но для нас принципиально значимо, что это возвращение мыслится и оформляется как языковое, то есть производится исключительно в языке. Происходит испытание запаса прочности словесного смысла и в этом, через это, посредством этого происходит интеллектуальное и этическое совершенствование, а по существу, духовное становление говорящего / размышляющего, преображение его жизни. Критики оценивают это как «новую манеру философствовать, в которой смешиваются границы между литературой и философией, устанавливается новый вид». Теперь вопрос: могу ли я усомниться в подобной практике и воспротивиться этому? Нет, не могу. Эксперимент преображения «я» задан или, лучше сказать, запрограммирован самим языком. Притом, что нет никакой идеалистической, сверхреальной страховки, язык приобретает способность пронизывать всё человеческое существо, сплавляя физическое и духовное в упорядоченное и контролируемое языковой системой единство, поскольку в самой этой системе уже заложен закон порядка – знакового, культурного, этико-эстетического. И «я» верит в этот направляющий язык, который организует его, иного пути самоопределения-спасения, чем этот, у современной европейской цивилизации нет. Здесь сам язык становится философией жизни, верой, можно сказать, что на наших глазах рождается новая религия – религия языка. Здесь, как в христианстве, важна активная связь мыслящего/говорящего со словом: мы управляем словом и одновременно слово, вовлекая нас, захватывая нас, управляет нами. Таким образом, в этом активном взаимодействии восстанавливается равновесие, нарушенное структурализмом. Слово в его христианском смысле как дух возвращается, но оно не навязывает себя, как бы уходит в глубину толкового словаря, оно как бы предлагает себя научно обновлённым, чтобы не подорвать доверия к нему современного человека, у которого (что задано принципом научно-технической цивилизации) должна сохраняться убеждённость в том, что он этой системой всецело обладает, что она полностью ему – как и всякое иное научное знание – подчинена.        

Создано на Craftum